– Что тебе снилось? – спрашивал он меня каждое утро. – Вот я видел, что мы летим с тобой на воздушном шаре через безбрежную пустыню… Под нами – бесконечные горы песка, над нами – белесое, выцветшее от солнца небо, а нам весело. У нас с тобой есть вода и еда. Ты готовишь бутерброды с ливерной колбасой, а я трубку курю и тебе под юбку лезу.
Сны его бывали еще более фантастичны, и я завидовала ему, потому что мне почти никогда ничего не снилось. Говорю «почти», потому что один сон все же был в библиотеке моих грез. Но снился мне просто холм, покрытый яркой, изумрудной травой, а в траве было много одуванчиков – не желтых, а белых, готовых улететь с первым ветерком. Снилось мне, что кто-то, чьего лица я не вижу, срывает один из одуванчиков и дует на него, разлетаются легкие парашютики, и мне становится так легко, так хорошо на душе… Словно я уже умерла и, как одна из этих пушинок, лечу к небу, все выше, выше, выше…
– Неужели только этот холм? – дивился Арсений.
– Только этот.
– И ты никогда не видела его на самом деле?
– Откуда? Я всю жизнь прожила в Петербурге, даже за город на пикник не выезжала.
– Бедное дитя! Надо будет попасти тебя где-нибудь на солнышке. Вот издадут книгу…
Богиня писательской удачи повернулась к нам лицом: у Дандана вышла долгожданная книга и мы смогли поехать на лето в дом отдыха Ленинградского литфонда, в Коктебель. Путевки, разумеется, Дандану могли предоставить и раньше, совершенно бесплатно (и предлагали неоднократно), но приехать туда и не щегольнуть туалетами перед писательскими женами? Это было бы глупо. Портниха сшила мне несколько платьев, содрав бешеные деньги за срочность заказа, и через несколько дней, в вечерний час, я уже увидела из окна поезда огромную лужу черничного желе – это и было море.
Потом я узнала, что все отдыхающие и туристы делятся на две группы. Активная группа бегает по музеям и развалинам, осматривает базары и дегустирует на свой страх и риск блюда местной кухни, примеряет экзотические наряды и скупает сувениры. Пассивная группа валяется на пляже, пьет слабенькое местное вино, играет в преферанс и волейбол, зато активно флиртует, не утруждая себя, впрочем, походами дальше гостиничного ресторана. Так вот, в Коктебеле это разделение выглядело более резко, чем где бы то ни было. Ситуация обострилась не исчезнувшим духом Серебряного века, притягательного для нервных натур, и непосредственной близостью дома Максимилиана Волошина. Усилиями восторженных курортников дом его был превращен в подобие языческого капища, где заправляла главная жрица – вдова поэта Мария Степановна. Она была очень дурна собой и в то же время необыкновенно привлекательна. Ее татарские глаза, медленная речь, даже ее черные усики таили в себе такую бездну печального обаяния, что она втягивала в водоворот своей могучей ауры и молодых, и старых. Мария Степановна была большой оригиналкой, ходила ночевать на могилу мужа, курила крепкие папиросы, голодала зачем-то до обмороков, и гости старались ей подражать, соперничая друг с другом в степени экзальтации. Среди них я увидела и выделила необыкновенную троицу.
Главой ее была молодая московская поэтесса, которую в доме называли насмешливо Тифозный херувим. Она в самом деле походила на ангела Джотто – мягким, правильным лицом, ясностью огромных голубых глаз, и только тонкие, вьющиеся ее волосы были очень коротко острижены. Поэтесса приехала в Коктебель со своим будущим мужем, тоже московским поэтом, но поэтом состоявшимся и признанным. В первый же день приезда супруги столкнулись на пляже с бывшим мужем поэтессы, который освободил эту почетную должность всего полгода назад. Бывший муж – для разнообразия – был драматургом, его революционные («революционные и по содержанию, и по форме», как он любил уточнять) пьесы шли во всех театрах страны. Вопреки злорадным ожиданиям отдыхающих, никакого скандала за этой встречей не последовало. Напротив – экстравагантная троица спаялась так крепко, что оказалась заключенной как бы в сверкающую капсулу собственной взаимной нежности. Нежность образовывала внутренний слой капсулы, а внешний состоял из ревнивой зависти окружающих дам и жадного внимания мужчин. Пожилой, но по-мальчишески стройный драматург, серо-волосый и серолицый, каждый день дарил ей розы, которые по его заказу привозили из ботанического сада в Евпатории. Высокий, полнеющий, холеный поэт носил ее на руках по берегу и однажды исполнил под ее балконом настоящую серенаду, после чего, ловко подтянувшись на руках, забрался в номер и получил, вероятно, заслуженную награду. У этого жениховствующего увальня, кстати, оказался превосходный баритон.
Мне удалось подавить в себе и зависть, и ревность. Я любовалась поэтессой, восхищалась ее анемичной красотой, серебряным полынным веночком на выгоревших волосах, ее запыленными узкими ступнями в античных сандалиях, ее манерой купаться на рассвете голышом и, конечно, ее мужчинами. Они не усложняли, а украшали ее жизнь. Сам воздух ночного Коктебеля, напоенный смолистым ароматом кипарисов и дыханием моря, пронизанный светом громадной луны и озвученный незримыми цикадами, казалось, располагал к романам, интригам и шашням. Дочерна загорелые амуры патрулировали пляж, каждое утро из пены волн возрождалась древняя богиня любви. С каждого почти балкона выглядывала вдохновенная физиономия, слагающая стихи либо прозу.
За мной начал ухаживать москвич, загорелый атлет, прекрасный, как греческий бог, интересный как раз тем что не был ни писателем, ни поэтом. Так, чиновник от литературы – но какой популярностью пользовалась его смуглая красота у писательских дам! Его ухаживание мне льстило, я принимала мелкие знаки внимания и весело смеялась над остротами Арсения. Тот любил изображать в лицах придуманную сцену объяснения между мной и чиновником, прозванным молодым Вертером, мистифицировать меня, уверяя, что прошлым вечером неистовый поклонник утопился в море от неразделенной любви, и очень серьезно уверял, что готов на развод, все имущество же, и, главное, Ваву, оставит мне. Я хохотала до колик, но коктебельский яд бродил в моей крови. Прошло две недели, Дандану нужно было возвращаться в Ленинград, а я должна была остаться и поваляться на пляже еще две недели. Из поезда он корчил мне плаксивые гримасы и приставлял к своему лбу купленные в дорогу рогалики. Я опять смеялась, а вернувшись в санаторий, почувствовала, что натиск ухаживаний явно усилился. Отъезд мужа вдохновил пылкого воздыхателя на решительную атаку. Вертер был так напорист и нежен, что на следующий день я согласилась прогуляться с ним в горы.