Они по-деловому спокойно, без страсти и запала обсуждали свои кровавые дела. Как-то раз из обрывков разговора я узнала о «блестящей акции красного террора». Дело в том, что многие из офицеров командного состава Балтийского флота не эмигрировали, не скрылись, не переправились ни к Юденичу, ни к Колчаку, ни к Деникину. Все они служили новой власти и, очевидно, проявляли недюжинную лояльность, ибо за годы большевизма ни разу не были арестованы. Мой отчим со товарищи придумали для них перерегистрацию. Для людей военных, привыкших подчиняться, это была штука достаточно обычная и не первый раз практикующаяся. Каждый из них, в чем был, со службы заскочил перерегистрироваться. В тот день было задержано около трехсот человек.
– И никто не дернулся? – спрашивал одного палача другой, по служебным обстоятельствам не принимавший участия в этой чудовищной лжи.
– Ни один! Говоришь ему: посидите тут, в комнате, до выяснения обстоятельств… Сидит, голубчик, день, сидит два. А на третий видим – амба, никто больше не придет, все дураки собрамши. Собрали конвой посерьезней, повели на вокзал, усадили в теплушки и повезли по разным направлениям!
– Ничего не говоря?
– Да что с ними говорить, – рубил все тот же голос. – Контра, гниды! Думаешь, их куда-нибудь довезут?
Я сидела в кресле, затаив дыхание, рассудок мой отказывался верить в услышанное. Сейчас я порой думаю: может быть, именно в тот предвечерний час, когда на город опускались тихие синие сумерки, я сошла с ума от ужаса и вся моя жизнь была только игрой безумного воображения?..
Особенно страшно было, если я знала, что мамы дома нет, и во всей огромной квартире я одна с этими палачами, и если мне понадобится выйти – придется лавировать между их стульями, ощущать вибрацию свинцовых голосов, сутулить плечи под похабненькими взглядами… Так что порой для личных нужд приходилось использовать фикус, привольно разросшийся в огромном горшке.
Но мне не удалось избежать внимания Слепого – слишком часто я думала о нем, с неослабевающим напряжением и страхом, так что это не могло не передаться ему! Как-то увидев меня в прихожей, он, не понижая тона, спросил отчима:
– Это ваша приемная дочь, товарищ Афанасьев? Красавица. Как зовут? Учится? Служит?
Я в тот момент действительно искала службу, но Прохвост никогда со мной не разговаривал и об этом знать не мог, потому отделался невразумительным мычанием. Что-то из него латыш, видно, понял, потому что продолжил, уже обращаясь ко мне:
– Стенографировать можете? М-да… А на машинке? Отлично. Приходите ко мне завтра, придумаем что-нибудь.
Я не была склонна к обморокам, но тогда, помню, у меня зазвенело в ушах и время стало ощутимым, липко-тягучим, как патока. Через несколько бесконечных мгновений я услышала свой удивительно спокойный и твердый голос:
– Спасибо, товарищ. Я приду.
О, как органично и естественно этот чужой голос выговорил слово «товарищ» – и выговорил, очевидно, с верной интонацией, потому что латыш приподнял белые щеточки бровей и усмехнулся, как человек.
Белоглазый и белобрысый оказался тем самым страшным Лагнисом, председателем ЧК. Он принял меня в ярком, залитом бешеным весенним солнцем кабинете и показался мне вдруг совсем нормальным.
– Елена Николаевна, придумали мы для вас заделье. Будете состоять при архиве, вести алфавит всех оконченных дел. Архив нужно привести в порядок, мы на вас надеемся.
В его кабинет ввели серолицего, шатающегося господина в приличном костюме, и Слепой, оборвав разговор, тычком указал мне на дверь:
– Вас введут в курс дела, в добрый час.
Так я стала работать на большевиков. Сначала мне в этом виделись одни только плюсы. Обязанности мои были несложны, я получала жалованье, и еще мне полагался неплохой паек. К тому же отчим стал относиться ко мне с заметно возросшим уважением и, обращаясь ко мне, говорил «товарищ Елена». Мою мать он называл «жена». Будни Чрезвычайки оказались не страшнее, чем в обычном учреждении. Та же бюрократия, проволочки с документами, бумажная возня – так мне виделось из своего архива. Самые страшные допросы, пытки, убийства происходили в глубине подвала, куда мне не было доступа, откуда не долетало ни звука. Но в картотеке за сентябрь– ноябрь насчитывалось двести карточек. Я узнала и о судьбе тех офицеров, что отправили по этапу, пригласив предварительно на перерегистрацию… Все они, или почти все, были отправлены в холмогорский концентрационный лагерь, который даже в почти официальных документах цинично именовался санаторием смерти. Впоследствии этот фокус будут успешно использовать фашисты. Население ведет себя более спокойно, когда полагает, что его ведут на «регистрацию», «дезинфекцию» или, допустим, «сатисфакцию», а не в газовые печи.
Комендант лагеря, старый политкаторжанин Кедров, не имел возможности принять новую партию арестованных – санаторий и без того был переполнен. Он остроумно вышел из положения, этот большевик: собрал вновь прибывших на баржу и открыл по ним огонь из пулеметов… Быть может, это зверство в данном случае было даже гуманно, потому что о холмогорских лагерях ходили самые жуткие слухи. В здешней ЧК тоже не хотели отстать и отправили на баржe ни много ни мало – шестьсот заключенных из различных петроградских тюрем в Кронштадт. На глубоком мeстe, между Петроградом и Кронштадтом, баржа неизвестно почему затонула.
Помимо «алфавитной возни» я добровольно обязалась подавать главному инициатору всех этих казней, товарищу Лагнису, крепко заваренный чай, в который он неизменно добавлял столовую ложку спирта. Председатель ЧК по-прежнему внушал мне страх, как все необъяснимое и непостижимое. Я никогда не видела, чтобы он обедал – хотя порой приезжал Лагнис на службу к восьми часам утра, а уезжал в десять – в половине одиннадцатого вечера. Выражение его лица не менялось никогда. Пару раз к нему на службу заезжала супруга – полная, холеная латышка с лицом как холодная телячья котлета, в соболях, но, даже глядя на нее, я не могла представить Лагниса в бытовой обстановке, не могла вообразить, как он целует жену или делает что-то по хозяйству. Даже Прохвост, в котором недавно проявилась умилительная склонность к столярному мастерству (выпилил на досуге полочку в кухню), на его фоне выглядел почти человеком.